Приведены избранные цитаты из книги Льва Гинзбурга "Бездна. Повествование, основанное на документах".
«Одна из зловещих особенностей фашизма состоит в том, что под свои зверства он подвел базу «исторической целесообразности» и попытался логически обосновать пытки, убийства, агрессию. Каждый, даже самый мелкий, палач получал от нацистского государства идеологическую «оснастку», достаточную для того, чтобы бестрепетно убивать и считать при этом, что он не только не совершает ничего безнравственного, а, напротив, является носителем «высшей морали», высших «нравственных ценностей». Фашистская пропаганда — литература, печать, радио, кино, фашистское «искусство», целая орава штатных ницшеанцев с теорией «сильного человека», препарированной для массового потребления и приспособленной к умственному уровню рядового гестаповского садиста, расистские проповедники «чистоты крови» незримо участвовали во всех зверских акциях.
Но психологической обработкой дело не ограничилось. Потребовались еще и ведомственные, юридические мероприятия, создание правовых норм бесправия, выработанных со всей прусской бюрократической тщательностью.
Убивая ни в чем не повинных людей, фашисты знали, что действуют в «рамках закона», впрочем ими же самими созданного. Поэтому не приходится удивляться тому на первый взгляд поразительному обстоятельству, при котором заботливые отцы, примерные мужья, люди вполне благовоспитанные и отнюдь не страшные в «быту», там, у себя на фашистской службе, совершали чудовищные бесчинства с садистскими вывертами и сладострастием.
В том-то и весь секрет, что злодейство при фашизме перестало противоречить морали, порядочности, законности, а сделалось как бы составной частью фашистской «этики», обыкновенной служебной обязанностью и самым надежным источником дохода.
Между тем ссылки на закон, на приказ, на необходимость подчиняться дисциплине и исполнять свой служебный долг стали привычным аргументом, которым сейчас оправдывается каждый нацистский убийца. С другой стороны, авторы фашистских законов, гитлеровские идеологи и пропагандисты вообще избавлены в Западной Германии от всякой ответственности. Получается заколдованный круг: исполнители были «ослеплены» законодателями и поэтому заслуживают снисхождения, а законодатели не подлежат ответственности, так как не были исполнителями»
...
«Иногда они устраивали балы, это называлось у них «камерадшафтсабенд». На таких балах одни только германские немцы присутствовали, даже переводчиков не допускали и женщин. Я потом, утром, убирала за ними — что там творилось!.. Столы перевернуты, все смешано, рюмки, посуда побита, на полу видно, как рвали, и до туалетов не доходили, и за маленьким там делали…»
...
«Километрах в сорока от Мозыря расположена лесная деревня Костюковичи: сюда еще и сегодня наведываются следователи и прокуроры, пытаются уточнить историю здешних колодцев. Собственно, история этих колодцев известна, старые колодцы говорят сами за себя, потому что они переоборудованы в памятники; сруб здесь — своего рода пьедестал, на котором возвышается обелиск с надписью: «В этом колодце немецко-фашистские захватчики утопили столько-то (следует цифра) советских патриотов, жителей деревни Костюковичи»
...
«Так вот, в Россию я прибыл для того, чтобы действовать. Если вам угодно, я готов признать, что действовали мы во многом неправильно, чересчур прямолинейно, глупо. Глупо именно потому, что не учли того значения, которое люди придают словам, — просто взяли и отбросили все эти словесные побрякушки: «вера», «добро», «справедливость», «свобода», «любовь», «демократия», — ах, таких слов я могу набрать сколько угодно. Мы не учли, что от побрякушек людей надо отучать постепенно, а не сразу, так как подавляющее большинство человечества еще не доросло до того, чтобы обходиться без декламации. Теперь я убежден, что мы достигли бы лучших результатов, если бы почаще прибегали к этим испытанным, доступным примитивному человеческому пониманию терминам.
Человек непременно нуждается в словах: он оправдает любое преступление (а иной раз и возведет его в добродетель) и даже с энтузиазмом подставит спину плетке, если вы назовете вещи не своими именами, а прямо противоположно их смыслу. Мы же во всеуслышание заявили, что совесть в политике — химера, и откровенно сказали: мы действуем так не ради «добра», не во имя бога и не во имя абстрактного понятия «человек», а сообразуясь со своими интересами. Вот в чем состояла наша особенность, которую нам не простили и которая навлекла на нас всемирную ненависть.
Дело в непривычности и необычности наших методов, которые не укладываются в консервативное человеческое сознание. Нас постигла участь новаторов, не понятых современниками. Всех, например, ужаснули газовые автомобили. Подумать только — отработанным автомобильным газом нацисты умерщвляют людей! Это считается чудовищным злодейством, хотя, как известно, смерть в газовых автомобилях наступает через 10–15 минут после подключения шланга и, следовательно, длительность процесса является ничтожной. Подумайте, скольких людей мы избавили от мучительных переживаний, которые человек испытывает, когда его ведут на расстрел или на виселицу…
…Известной ошибкой было наше вторжение в Россию — в 41-м году. Здесь нас вновь подвела торопливость. Скорей всего, правильней было бы начать русскую кампанию после завершения разгрома Англии, хотя, вообще-то говоря, Восточный поход, ввиду необъятных российских пространств и суровости климата, был предприятием чрезвычайно рискованным. Начав оккупацию России, мы в нашей оккупационной политике пренебрегли разумными советами кое-каких экспертов, которые предлагали шире привлекать население к сотрудничеству с нами.
Вступая в русские города и деревни, мы начинали обычно с изъятий, конфискаций, строжайших распоряжений комендантского порядка и т. д., вместо того чтобы наряду с этими мероприятиями предоставить населению некоторые льготы, создавать касту привилегированных «активистов» — последнее обстоятельство могло иметь особо положительное значение. Можно было даже пойти на передачу отдельных заводов и фабрик в руки тех русских, которые проявили особую приверженность германскому новому порядку. Все это не исключало возможности с течением времени путем частных распоряжений аннулировать эти привилегии, однако на первых порах поощрительные меры принесли бы пользу.
Мы же отождествляли два этих понятия — «русский» и «коммунист», чем косвенно способствовали укреплению единства русского народа, сцементированного ненавистью к нам.
Вы видите, я объективен в оценке наших заблуждений, но обо всем этом легко рассуждать сейчас, когда позади — горькие уроки прошлого, опыт, накопленный ценой поражений и ошибок. Тогда у нас не было времени для размышлений. У нас были горячие головы и пылкие, молодые сердца, перед нами открывались захватывающие дух перспективы. Мы говорили себе: «Всё или ничего!» — и отвечали: «Всё! Только всё…
…Конечно, может случиться и другое — меня продадут, откажутся от меня, как от ненужной и отыгранной фигуры, на радость дуракам газетчикам и «общественному мнению». Вот будет сенсация! Биркамп пойман! Биркамп перед судом! Справедливость торжествует!
Поймут ли они, что старого Биркампа выдали для того, чтобы он, стоя перед судом, отвлекал ваше внимание от новых биркампов, которые, упрятав меня в тюрьму и учтя мои ошибки, доведут до конца начатую мной работу?
И если это произойдет, если меня выдадут и мне придется исполнять роль подсудимого, я буду говорить со своими судьями совсем не так, как сегодня говорю с вами.
Я подойду к микрофону и скажу вот что:»
ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО ВАЛЬТЕРА БИРКАМПА, ПРОИЗНЕСЕННОЕ ИМ НА ПРОЦЕССЕ В ГОРОДЕ… В 19… ГОДУ
«…Суд не может оставить без внимания и то обстоятельство, что, будучи солдатом и повинуясь приказам, я не имел ни моральной, ни физической возможности активно препятствовать предписаниям моих начальников, ибо, не выполняя приказ, какого бы содержания он ни был, я тем самым подал бы дурной пример моим подчиненным, что в свою очередь внесло бы во всю работу эйнзацгруппы хаос и разложение и привело бы к еще более диким, неорганизованным акциям. Не приходится доказывать, что в любой стране, в любой армии неукоснительное выполнение приказа является первейшей обязанностью каждого военнослужащего, особенно во время войны.
Материалы дела наглядно подтверждают, что лично я не совершил ни одного поступка, идущего вразрез с полученными мною приказами, и не моя вина в том, что эти приказы были преступными.
Может быть, мою вину усматривают в том, что я был верен присяге и продолжал выполнять свой служебный долг? Но ведь самое понятие «преступность» относительно и зависит от того, с какой точки зрения смотреть на вещи. То, что кажется преступным моим сегодняшним обвинителям, казалось справедливым и нравственным моим вчерашним начальникам и мне самому. Если бы осознание преступности моих действий пришло ко мне не сегодня, а, скажем, в сорок втором или в сорок третьем году, то я выступил бы против своего руководства. С вашей точки зрения я был бы в таком случае героем, но содержание моей деятельности разбиралось бы не на этом процессе, а подлежало бы разбору нацистского трибунала, который рассматривал бы это мое «геройство» как измену и преступление.
Но я не оказался ни героем, ни изменником.
Увы, человечество состоит не из героев, а из обыкновенных людей, которые действуют в зависимости от обстоятельств и живут по законам той страны, гражданами которой они являются. Это, между прочим, объясняет полную бессмысленность и обреченность любого индивидуального «героизма», противоречащего официальной доктрине. Такой «героизм» не был бы понят основной массой и только вызвал бы дополнительную волну репрессий и жестокостей.
Господа судьи! События, которые явились предметом судебного разбирательства на этом процессе, давно уже стали достоянием истории. История вынесла свой приговор — приговор времени, режимам, правительствам, оставив в стороне поступки отдельных людей, ибо не люди определяли характер времени, а, напротив, время определяло характер людей. И если история оказалась снисходительной к отдельным людям, к этим песчинкам, попавшим в водоворот времени, то я могу спокойно ждать вашего приговора, уверенный в вашей справедливости, в вашем нежелании увеличивать число пострадавших от этой войны еще одной жертвой»
БИРКАМП Вальтер, генерал СС, начальник эйнзацгруппы «Д».
...
Человек из-под кровати.
«Смотрю на него: длинное лицо, поблекший, но аккуратный пробор (это — от офицерства, был у Колчака прапорщиком), офицерский подбритый висок, гладкое лицо, без морщин. Когда говорит, обнажает большие бледные десны, из которых торчит единственный длинный серебряный зуб. Иногда, разговаривая, облизывает языком губы. Голос густой, но какой-то погасший. Его длинное серое пальто напоминает кавалерийскую шинель, с которой спороли погоны…
…Из чиновничьей семьи, сибиряк, колчаковский прапорщик. После гражданской войны — в Ростове, бухгалтер в тресте столовых и ресторанов, руководитель ансамбля народных инструментов: играл на балалайке, гитаре и мандолине. О своей «советской деятельности» говорит так:
— Работал активно, избираем был в завком, в профком, был представителем МОПРа. В 1941 году — война, ополчение. Ночью полк отступал из Новочеркасска, задержали немцы.
Удалось отпроситься, вернуться домой.
Голодно. Кто-то сказал, что в полиции, если туда поступить, «будут хорошо питать и дадут документы».
— Я поступил в полицию. Обязанности: следить за порядком, обход участка, вывод населения на работы.
Обходил участок длинный бледный человек с повязкой на рукаве.
— Ну, и как же вас «питали» в полиции?
— Плохо. Никаких привилегий не было. Собак, кошек ели. К стыду…
Служба продолжалась. Были случаи, поступали доносы от провокаторов: в такой-то квартире прячется коммунист, еврей, хранят советскую литературу. Ходил. Производил обыски. Доставлял подозреваемых в полицию.
— Вы знали о расстрелах, о пытках?
— Лично не видел. Но говорили…
— И вам не жаль было людей?
— Что делать…
…В 1943 году при отступлении немцев из Ростова пешком ушел в Таганрог, оттуда — в Первомайское, с немцами бежал в Германию, работал бухгалтером на немецком заводе. Когда пришла Красная Армия, выдал себя за военнопленного, легко прошел «госпроверку» и вернулся в Ростов. Домой пришел ночью — никто его не видел.
Это было в 1945 году. Ему было тогда пятьдесят три года. Сейчас ему семьдесят…
Он знал, что его могут опознать, разоблачить как полицейского, судить.
— Я боялся.
И он залез под кровать,
Семнадцать лет он прожил под кроватью или в ларе для муки, семнадцать лет ни разу не выходил на улицу, не дышал воздухом.
Старилась жена, рос сын, совсем одряхлела теща. Ночью он спал с женой, чутко прислушиваясь к скрипам, к шорохам. Утром вставал, делал гимнастику и уползал под кровать, с которой до пола свисало плотное покрывало.
Изредка он вылезал, слушал радио, помогал по хозяйству…
Эта бесконечная процедура — его залезание под кровать — была главной деталью жизни этой семьи. Никогда не приходили гости. Если к сыну случайно заглядывал кто-то из товарищей или девушек, он лежал под кроватью, боясь кашлянуть, шелохнуться. Над семьей тяготела страшная тайна: это было так, как если бы под кроватью лежал труп зарезанного человека или динамит, который может вот-вот взорваться.
Время шло: конец сороковых годов, начало пятидесятых, шестидесятые… Он знал о происходящих событиях от радио, напряженно следил за новостями, но каждое утро все начиналось сначала — длинный старый человек уползал под кровать.
Сын вырос, работал электротехником, влюбился, женился — молодую жену надо было ввести в дом. Он открыл ей страшный секрет. Теперь в историю с «отцом под кроватью» втянута была еще одна судьба и еще одна жизнь исковеркана.
А он все жил под кроватью, иногда, в случае особой опасности, залезал в ларь. Если за окном раздавались шаги, прятался за умывальник.
Ему шел седьмой десяток. Он стал стариком. У него выпали все зубы — он страдал зубной болью, но, конечно, не мог обратиться к врачу. Тем не менее, серьезно он не болел ни разу.
— Я не рад уже был жизни. У меня нервы были издерганы, и сердце стало плохо работать. Но это у меня. А родные?..
Однажды в семье случилось несчастье — умерла мать жены. Пришли прощаться родственники, соседи, в комнату набралось много народу.
Он замер в своем укрытии — больше всего боялся чихнуть. Из-под кровати он видел ноги входивших, слышал голоса…
Наконец, осенью 1962 года, сын сказал: нужно явиться.
— Он взрослый же парень, а я все залажу и вылажу из-под кровати.
Жена купила ему пальто.
Он говорит:
— Это было в день Карибского кризиса…
Он шел по городу, в котором скрывался семнадцать лет, и не узнавал ни людей, ни домов, ни улиц. Все это выросло без него, не при нем.
Он явился с саквояжиком, заявил:
— Я служил в полиции.
На него взглянули с удивлением.
Он сказал:
— Я семнадцать лет прятался. Арестуйте меня.
Его опросили и отпустили домой: семь лет, как на него распространялась амнистия.
Ему дали паспорт, прописали, устроили на работу сюда, в гараж.
— …Я, по-моему, даже не заслужил такого внимания.
Плачет. Беззвучным старческим плачем. Это — сухой плач, без слез. Плач человека из-под кровати.
— Я сознаю, какие преступления совершил. Во-первых, изменил Родине. И в белой армии служил к тому же. Не знаю, как благодарить даже…
Я задаю еще несколько вопросов. Он говорит, что после явки с повинной хотел покончить с собой. После того как страх — главное содержание его жизни — кончился, жизнь потеряла для него смысл. Выйдя наконец на улицу, он утратил цель, с которой сроднился: надежно спрятаться.
Теперь у него был паспорт, работа, не надо было ни от кого скрываться, но тем самым была утрачена цель. И это — самое страшное наказание, которое постигло бывшего изменника и полицая.
...
«Я пользовалась большим успехом, была красива, и голос звучал не так, как сейчас. Леберт говорил, что после войны пошлет меня на гастроли в Берлин, и это мне, как актрисе, конечно, льстило, не стану скрывать. Успех всегда окрыляет и кружит голову, так что забываешь, кому ты поешь и кто тебя хвалит. Это я признаю, в этом была моя слабость. Правда, иногда совесть мучила: наши Иваны с ними сражаются, а мы им тут песни поем, — но об этом старались не думать, жили одним днем, одним часом»
...
«…Все началось с имени — оно было одиноким как перст, немецкое имя Алоис, еще лишенное фамилии, почти не обросшее фактами, — Алоис, переводчик зондеркоманды СС 10-а.
Комната от пола до потолка была забита папками, старыми, первых послевоенных лет, судебными протоколами, актами государственных чрезвычайных комиссий, которые когда-то, в только что освобожденных городах и селах, эксгумировали трупы и опрашивали население. И среди этих дел, в тоннах бумаг, гнездился Алоис.
Старые акты были составлены в горячке войны, наспех; там в качестве непосредственных виновников зверств обычно называли нескольких немецких офицеров: командир дивизии, начальник гестапо, шеф зондеркоманды. Между тем во рвах и в балках лежали тысячи трупов, и у каждого убитого был свой убийца. Кто?..
Мертвые то и дело напоминали о себе живым. В городах живые прокладывали водопроводные трубы, рыли котлованы для новых домов, в деревнях вспахивали пустоши и находили черепа, кости, скелеты. Земля возвращала тех, кого упрятали в нее двадцать лет назад. И тогда раздавался телефонный звонок в Управлении КГБ, в кабинете, где на письменном столе, под стеклом — газетная вырезка со словами Фучика: «Об одном прошу тех, кто переживет это время: не забудьте. Не забудьте ни добрых, ни злых, терпеливо собирайте свидетельства о тех, кто пал за себя и за вас».
И казалось, что давно уже собраны все свидетельства, и живые исполнили свой долг перед мертвыми, и весь мир уже об этом забыл, а здесь, в кабинете, внимательно рассматривали снимки простреленных навылет черепов и затылочных костей, входные отверстия, выходные отверстия, изучали истлевшие, извлеченные из земли документы. И все это жгло, наполняло этих людей фронтовой яростью, и для них все еще продолжалась та война с фашизмом, которую мы закончили в сорок пятом году…
Но Алоис был пока только именем, а за двадцать лет имя могло видоизмениться, сжаться, исчезнуть вообще или, напротив, раздуться, приобрести «вес»: двадцать лет прошло, кто посмеет напомнить?..
Они двинулись по следам зондеркоманды, начали с Мариуполя и прошли весь ее путь — через Таганрог, Ростов, Краснодар, Крым, Белоруссию. Они приходили в райкомы партии, в райисполкомы и сельсоветы, в клубах собирали население и прямо, без обиняков, говорили: «Мы ищем убийц… Расскажите, что у вас было…»
Приходили старики и старухи — двадцать лет назад они были родителями, у которых фашисты убили детей. Приходили взрослые мужчины и женщины — двадцать лет назад они были детьми, у которых фашисты убили родителей. Они вспоминали внешность палачей, их повадки, методы.
В Люблинском воеводстве, в Польше, к населению обратилась по радио и телевидению прокуратура:
— Не будьте равнодушными! Это касается всех! Следствию нужна ваша помощь…
Так стало известным и то, что зондеркоманда делала в Польше. Они опросили сотни свидетелей, отделили достоверные факты от слухов и вымыслов и продолжали свой поиск. И однажды к имени «Алоис » прибавилась фамилия — «Вейх». И выплыло отчество — «Карлович»…
В глухом районе Кемеровской области, в леспромхозе, пилорамщиком был Вейх Александр Христианович, и он перевыполнял нормы, и его выбрали в местком. Он жил аккуратной, ровной и добросовестной жизнью, хорошо зарабатывал и хорошо выполнял свои обязанности по линии месткома. И он считал, что так надо, потому что человек, кем бы он ни был, всегда должен быть добросовестным, все нужно делать хорошо, любую работу. Надо очень стараться в этой жизни, и тогда ты будешь на хорошем счету, и если ты будешь хорош и ровен с людьми, то и с тобой будут хороши. И надо учитывать обстоятельства и не вступать в пререкания с жизнью и с людьми, надо быть бережливым, аккуратным и выполнять свои нагрузки.
И только одно обращало на себя внимание: что, хорошо зарабатывая и занимая не последнее место в леспромхозе, Александр Христианович ни разу, в течение восемнадцати лет, не выезжал в отпуск, на курорт или хотя бы в другой город; он словно прирос к этому глухому поселку в девяноста километрах от железной дороги и даже в Кемерове бывал крайне редко. И еще: ни он, ни его жена не писали и не получали ни от кого писем, как если бы они были одни во всем мире и не имели ни родственников, ни друзей, ни знакомых.
Но когда в этом отдаленном районе появился приехавший из Краснодара капитан (вот он куда добрался) и, сам волнуясь, ждал свидания с Вейхом, председатель райисполкома уверял его в том, что это ошибка и этого не может быть потому, что у Александра Христиановича совершенно не подходящий для такого дела характер, и внешность отнюдь не зловещая, и он все-таки не Алоис Карлович, а безусловно Александр Христианович.
Все же Вейха вызвали в райцентр «по делам месткома», и он приехал с тетрадочкой куда вписывал пожелания и предложения, вошел в кабинет к председателю райисполкома и увидел за столом незнакомого человека в военной форме. И когда капитан, узнав Вейха по «словесным портретам» и трофейной фотокарточке, обнаруженной в эсэсовских архивах (Вейх за восемнадцать лет и не изменился почти), сказал ему: «Здравствуйте, Алоис Карлович», — он хотя и побледнел, но вежливо ответил: «Здравствуйте!»
...
«И угрюмый вешатель Буглак, про которого говорили, что у него пониженный интеллект и повышенная жестокость, рассказывая, как он вешал польского партизана («вообще-то не вешал, а только так — подправил петлю »), вдруг, широко разведя руками, сказал:
— А что я мог сделать? Десятки государств ничего не могли сделать…
И все они, все эти девять сильных кулаками и телом мужчин, служба которых состояла в том, чтобы убивать безоружных и беззащитных, старались внушить только одно — что «ничего не могли сделать » и что убивали они только оттого, что оказались слабыми, слабее больных ейских детей, слабее старух Таганрога и стариков Мозыря. И что совершили они страшное злодеяние — тысячи убийств — из единственного побуждения: жить.
Стоя перед судом, они возводили свою слабость и шкурничество в абсолютный закон, то есть намекали на то, что при известных обстоятельствах такое может произойти с каждым человеком и никто не застрахован от того, чтобы стать убийцей.
Но, говоря так, они не подозревали, что по-своему излагают одну из самых опасных и самых ходовых «теорий» нашего времени, которую взяли на вооружение все палачи и все бандиты мира, рассуждающие о том, что человек слеп и бессилен перед лицом обстоятельств. То есть они будут убивать, загонять в концлагеря, рвы, в душегубки, поливать атомным огнем не оттого, что они плохие, а оттого, что обстоятельства им так диктуют. А сами они в душе хорошие и рады бы этого не делать, и, убивая, они будут нас жалеть и даже оплакивать, а мы за это должны их «понять и простить.
И вся суть Процесса в том и заключалась, чтобы доказать, что нет таких обстоятельств, которые оправдывают убийство, предательство и человеческую низость…»
...
«А я думаю об Оберлендере (это не тот «знаменитый» Оберлендер, а всего лишь однофамилец — Гельмут Оберлендер, переводчик зондеркоманды, вроде Вейха). Оберлендера нет сейчас на суде, как нет многих карателей из зондеркоманды СС 10-а — Шаова Ахмеда, Тимошенко Григория, Залесского Ивана, Коопа и Рябова, которые живут, никем не наказанные, в Западной Германии, в Бразилии, во Франции, в Соединенных Штатах Америки и в Парагвае. И вот Псарев, который тогда, в Гайдуке, стоял на расстоянии одного шага от Оберлендера, прижат к деревянному барьеру, и Еськов суетится около микрофона, и через несколько дней грянет над ними приговор, а Оберлендер от всего этого избавлен. Давно уже он не каратель и не преступник, он архитектор: окончил в Западной Германии институт, перебрался в Канаду, где строит для богатых заказчиков виллы по индивидуальным проектам, и далекими кажутся ему Россия и этот процесс. Он свое отстрелял, и теперь живет спокойно, и, наверно, так рассуждает, что всему свое время и на все свои заказчики. А что касается тех тысяч и десятков тысяч людей, которых он когда-то убил, то что же делать? Им просто не повезло. Так всегда в жизни: кому-то везет, а кому-то нет.
И я вспоминаю свою недавнюю — за четыре месяца до Краснодара — поездку в Штутгарт, где в районе целебных источников Бад-Канштадт, на Таубенгеймштрассе, 51, своими глазами видел Вальтера Керера, о котором сейчас без конца говорят на процессе.
Он подкатил к дому на «мерседесе» с женой, с дочерью. Это была обычная семья, был жаркий июньский день, равнодушно светило над Штутгартом солнце, и в ту самую минуту, когда я узнал в плотном, самодовольном мужчине Вальтера Керера, который в одном только Майданеке — ради забавы! — приказал в течение трех суток (ночью убивали при свете ламп) расстрелять тридцать тысяч человек, в ту самую минуту, когда я его узнал, ничего, ровным счетом ничего не произошло: не грянул гром, не закатилось солнце. Керер спокойно посмотрел на меня, наши взгляды встретились…
Я зашел в кафе, на котором была укреплена вывеска с фамилией «Керер», и у каждой официантки на фартучке синими нитками было вышито «Керер», и на тарелках, на ложках, на стаканах для пива значилось «Керер», и люди ели пирожные Керера, пили кофе Керера; могли ли они предположить, что все в этом кафе — от линолеума на полу до модных, современных светильников и фартуков официанток — было приобретено на золотые коронки, изъятые из провалившихся ртов трупов, на обручальные кольца, снятые с выломанных пальцев, на сережки, вырванные из ушей женщин?..
(Керер командовал карательной ротой)
...
«Комендантский час уже начался, и Елизаветинская улица казалась вымершей, но в домах, за плотно закрытыми ставнями, шла своя жизнь, причудливая жизнь оккупированных. Здесь не было квартиры, комнаты, подвала и чердака, где в эту минуту не происходило бы нечто запретное, противоречащее приказам и распоряжениям оккупационных властей, нарушение которых каралось смертью.
Мужчина, сидевший у самодельного радиоприемника и слушавший вечернюю передачу из Москвы, был нарушителем приказа № 2 о запрещении слушания советских радиопередач. Юноша, который печатал на машинке сводку Информбюро, нарушал приказ № 4, запрещавший пользование множительными аппаратами, а его мать была нарушительницей приказа № 3, каравшего за недоносительство о враждебной германским властям деятельности. Девушка, которая стирала на кухне белье, была нарушительницей приказа № 2 о регистрации коммунистов и комсомольцев. Женщина, которая пришла к соседке с куском мыла, чтобы выменять его на два стакана горелой пшеницы, являлась нарушительницей распоряжения № 156 о правилах торговли, а старик, который ничего не делал, а просто спал на печи, был нарушителем приказа № 361 о регистрации пенсионеров, инвалидов и престарелых. И только доносчик, который при свете керосиновой лампы писал донос на своего соседа, действовал законно, хотя, впрочем, и он нарушал сейчас распоряжение № 520, запрещающее пользоваться «источниками света» после определенного часа»
...
«Иногда в наш лагерь приезжали агитаторы — немецкие антифашисты, которые жили в Советском Союзе. Молодые солдаты смотрели на них с недоумением: кто такие?.. Со «стариками» было легче: многие еще помнили времена «Рот фронта», годы классовых битв и, слушая выступления ораторов, словно встречались со своим прошлым. Но они еще не знали, что встречаются сейчас со своим будущим,. Вообще нужно было обладать большой верой в победу, чтобы вести тогда такую работу среди немцев. Ведь подумайте — огромные наши территории оккупированы, немцы на Украине, немцы в Белоруссии, немцы под Ленинградом, немцы на Северном Кавказе. Тут, как говорится, не до жиру, быть бы живу,- а мы этих немцев агитируем, перевоспитываем, обращаемся по рупорам и в лагере военнопленных ищем к ним «индивидуальный подход». И ведь это делалось не только с целью, чтобы склонить их к перебежке на нашу сторону или завербовать верных нам людей. Уже тогда смотрели на много лет вперед, видели в массе пленных фрицев граждан будущей новой Германии, с которой нам предстоит не воевать, а жить в мире. Шла закладка фундамента, хотя, конечно, перевоспитанию поддавались далеко не все»
...
«Это были самые настоящие бандиты, но официально узаконенные, с орденами, с медалями и военными званиями. К тому же они считали себя представителями самой культурной нации в мире, но культура у них была такая же фальшивая, как их улыбки. Даже внешняя, наружная культура была лживой. Они, например, очень редко мылись в бане — один — два раза в месяц, не чаще. По утрам умывались в том же тазике, в котором брились: мыльной, грязной водой слегка споласкивали физиономию; зато своим ежедневным бритьем хвастались как величайшим признаком цивилизованности: «Мы не то, что русские свиньи! Мы каждый день бреемся!» Ходили в выутюженных мундирах, опрысканные одеколоном, сапоги начищены до блеска, замшевая перчатка кокетливо расстегнута, а кой у кого под мундиром — грязное нижнее белье»
Комментарии
По-моему, фашизм - это что то само собой разумеющееся и нормальное на Западе. Просто он там существует в более мягкой и скрытой форме. Нужно будет легализовать - легализуют.
Уже тогда смотрели на много лет вперед, видели в массе пленных фрицев граждан будущей новой Германии, с которой нам предстоит не воевать, а жить в мире. Шла закладка фундамента, хотя, конечно, перевоспитанию поддавались далеко не все
Отличная статья. Особенно хороши рассуждения о законности.
Благодарю за статью.