(Из архива военного врача 1-го Донского округа, составлено в хуторе Татарском, 1919 г.)
Григорий Мелехов. Записки полкового знахаря.
Меж двух берегов — река судьбы,
Волосы в седине, сердце в рубцах.
Красный? Белый? Дон ответит:
«Ты — пена на гребне волны».
Он пришёл на приём с душой, распоротой надвое — будто турецким ятаганом по живому. Говорит: «Доктор, шум в голове. То ли ветер с Дону, то ли голоса убитых...» А в глазах — степь. Та самая, что ни белым ковылём застелишь, ни красным маком. Всё перемелется, да мука горькая выходит. Степь-то широкая, да куда ни глянь — или фронт дымит, или любовь жжёт, как пожар в сухом тростнике.
Спросил его: «Кровь на руках чья?» Молчит. Только пальцы в рубцах от шашки шевелятся — будто сами ищут, за кого зацепиться. То за Аксинью, что жарче полудённого солнца, — ту, что в сенях шептала: «Гришатко, сгубил ты меня...», а сама губы в кровь кусала. То за Наталью — тихую, как вечерний плес на затоне, что смотрела в окно, пока он с шашкой носился по полымям. А война... Война у него вместо третьей жены. Такая же ненасытная, такая же чужая.
Осмотр показал:
— Взгляд — то ли казачий разъезд, скачущий за горизонт, то ли расстрельный взвод, строчащий в спину. Чаще — просто пыль на дороге, что тянется от хутора до хутора, да конца не видно. В той пыли — и дети, что зовут «тятькой», да он их не слышит; и мать, крестящая воздух, когда обозы с ранеными ползут; и отец, Пантелей Прокофьич, кричащий: «Казак ты или баба?!»
— Правая ладонь — мозоль от шашки, что рубила и своих, и чужих. Левая — от вожжей: пытался коней вскачь умчать от совести. Сердце — оторванный подол, что ветер носит меж двух берегов. То к Аксинье прибьёт — а там уже место занято. То к Наталье — а та с косой в руках, да не для сена...
— Седые пряди в чёрной гриве — будто иней на кургане. Говорит, поседел после третьей измены. А я знаю — после пятого трупа, что сам в землю положил. После Петра, брата, что на опушке захлёбывался кровью. После Мишки Кошевого, что из друга в палача переродился.
С его слов:
Болезнь метания. Сегодня — за белых, завтра — за красных, послезавтра — коня в голытьбу, да вскачь по степи, пока не сгинешь за горизонтом. То комиссарам кричит: «Ваша правда — как полая вода, всё с собой уносит!» То атаманам: «Вы ж сами — рвань, в золоте да крови!» А ночью — в зеркале себя не узнаёт: борода в пыли, глаза — два провала в бездну.
Река в жилах. Каждую весну, как лёд на Дону тронется, бросает всё: саблю, жену, присягу — идёт к воде. Стоит по колено, будто хочет стать осокой, да так и не решается. Слушает, как волны шепчут: «Красные... белые...» — а он им: «Да ну вас к такой-то матери!» Только вода не слушает — всё течёт, течёт, унося осколки его жизни: детство с Петром, первую ночь с Аксиньей, крик Натальи, когда та ножницами в живот ударила...
Сон наяву. Во время разговора вдруг замолкает, будто слышит: «Гришка! Коней подавай!» — это голос отца. Или: «Родненький...» — это Аксинья, что в походной палатке шептала: «Забери меня, как последнюю кобылицу!» Или: «Папа!» — это дети, которых он едва узнаёт. Полина с Мишаткой — чужие глаза, чужие улыбки. Будто не он их зачинал, а кто-то другой, в параллельной жизни.
Лечение прописываю:
— Отвар из полыни. Три глотка утром, перед тем как смотреть в зеркало. Чтобы горечь вытеснила ту, что внутри. А если не поможет — пусть пьёт до дна, пока не увидит в чашке не своё отражение, а степь. Ту самую, где трава растёт сквозь кости, а в небе — коршуны, кружащие над тем, что он когда-то звал «правдой».
— Запрет на собрания. Никаких комиссаров в чёрных кожанках, никаких кругов казачьих, где «судьбу Дона решают». Пусть год слушает только ветер в ковыле да крики журавлей. Пусть пашет землю, как дед его, пока мозоли не срастутся с плугом. Может, тогда поймёт, что хлеб из крови не вырастает.
— Последний выбор. Хоть к концу книги, хоть к краю обрыва — но встать на одну сторону. Хоть на ту, где Аксинья с подоткнутой юбкой ждёт у плетня. Хоть на ту, где Наталья крестик на груди прячет, словно нож. А если не сможет — пусть ляжет меж двух берегов, как мост, что все топчут, но никто не чинит.
Прогноз:
Если переживёт 1922-й — будет ходить по берегу, слушать, как вода шепчет: «Мелехов, Мелехов...» А в глазах так и останется та самая развилка: одна дорога — всадник без головы, другая — мужик с перерезанной душой. Может, вернётся в хутор, да только хутор уже не тот: избы полуразрушены, в колодцах — ржавые штыки, а вместо церкви — клуб с портретом Ленина. Или уйдёт за Дон, к туркам, где будет пасти овец и рассказывать им про Россию, которую так и не понял.
P.S.
Он спросил в конце: «Доктор, это лечится?»
Я ответил: «Григорий Пантелеевич, у нас на Дону только раны заживают. Остальное — проживается. Вот и ты проживай, пока смерть не нагонит. А она, поди, уже седло чистит — готовится в путь».
Он усмехнулся: «Да уж, догнала бы давно... Да, видно, и ей надоело скакать за мной по кругу».
На прощанье дал ему горсть полыни: «Запах напомнит, что жизнь — она горькая, зато своя».
Он ушёл. А я смотрел, как его фигура растворяется в степной дымке — будто призрак, что ещё сто лет будет метаться меж страниц учебников, пока историки спорят: герой он или предатель. А он — ни то, ни сё. Просто человек, которого перемололи жернова, как зёрна меж каменных плит.
Аксинья Астахова. Хроники полевого госпиталя.
Не свеча — костёр в ночи,
Сожгла себя, чтоб ярче крикнуть.
Пуля — точка. Кровь — запятая…
Любовь — повесть без эпилога.
Она вошла в литературу, как входит нож в сырую землю — резко, до упора, оставляя рваные края. Жалобы: «Доктор, сердце жжёт. То ли от любви, то ли от дыма, что над хутором стелется...» В карте записали: «Неукротимая страсть с рецидивами». А по-нашему — пожар в жилах, который ни дождь, ни слёзы не зальют.
С ее слов:
Замуж вышла в шестнадцать — за Степана, что пах орал, как вол плуг. Сказали: «Стерпится — слюбится». Не стерпелось. Встретила Гришку — и понеслось. То ли судьба, то ли проклятье: полюбила так, будто на краю обрыва танцевала, а он всё глубже.
Клиническая картина:
— Глаза — два степных пожара. В них и пепелища, и зарницы, и та самая ночь, когда за скирдой в первый раз отдалась — не ему, а ветру, что рвал подол да шептал: «Сгинешь, девка!»
— Походка — будто по раскалённым углям. Зыбкая, с надрывом. То ли от страха, что Степан вернётся, то ли от надежды, что Григорий позовёт. Идёт — и следы её не травой зарастают, а тлеющими угольками.
— Температура. При виде Мелехова — жар, будто в горле угли. Щёки — маковый цвет, руки дрожат, как осиновый лист перед грозой. Говорит: «Это от солнца...» Врёт. От солнца на Дону только покойники не прячутся.
Критические состояния:
Приступы верности. Бил её Григорий — после измен, после слёз. А она, как сука покорная, лизала руку, что кулаком сжималась. «Любит — значит, бьёт», — шептала, поправляя платок. А ночью бежала к нему через всю станицу, под дождём, будто вода смоет грехи.
Ночные побеги. Особенно в непогоду. Чуть гром грянет — уже на пороге: «Гришатко, возьми!» То ли боится грома, то ли сама себе гроза. Однажды ускакала с ним в метель, бросив детей. Вернулась через неделю — обмороженная, с глазами пустыми. Сказала: «Замерзали... грелись». А по хутору шёпот: «Не у печки грелись, уж точно...»
Финальный эпизод. Пуля, что нашла её в степи — нелепая, шальная. Целились в Григория, попали в Аксинью. Упала, как подкошенный мак. Шепнула: «Родненький...» — и сгустком крови на губах застыла. А он, как слепой, нёс её в никуда, пока кони не сбились с пути.
Диагноз:
Сельскохозяйственное расстройство влечений.
— Этиология: любовь на чернозёме, вспаханном шашками.
— Осложнения: рваные раны от колючек терновника, хроническая тоска по чужому мужу, летальный исход в сезон уборки гречихи.
Терапия:
— Холодные обливания. Донской водой, что течёт с верховий, где ещё помнят прадедов. Льётся на голову — шипит, испаряясь от жара. «Очухайся, дура!» — кричали бабы у колодца. Не очухалась.
— Изоляция от Мелеховых. Посадили бы в курень под замок, да сердце её всё равно через щели утекало к нему — чёрными ручейками, как дёготь.
— Кровопускание. Сама назначила — ножом в грудь, когда поняла, что Григорий с Натальей ребёнка ждёт. Выжила. Видно, судьба берегла для пули.
Посмертный эпикриз:
Умерла, как жила — быстро и не вовремя.
— Старики качали головами: «Сгорела, как хворост в печи».
— Григорий, говорят, у Дона сидел, воду ладонью черпал — может, искал в ней её отражение.
— Дети выросли, фамилию сменили. Только ветер по весне выворачивает платки на её могиле — будто Аксинья опять бежит куда-то, юбкой захлёстывая крапиву.
На вскрытии нашли:
— В левом желудочке — осколок турецкой пуговицы (Григорий привёз с фронта).
— В правом — песок донской, как будто сердце — песочные часы, отмерявший срок её безумия.
— На рёбрах — шрамы от слов: «Люблю», «Ненавижу», «Вернись».
Заключение: Смерть от избытка жизни.
Лекарь вынес вердикт: «Не лечится. Разве что землёй присыпать — авось прорастёт чем полегче».
Наталья Коршунова. Исповедь под церковным покровом.
Тень без тела, крест без молитвы.
Она пришла в мир, как приходит тихий дождь в засуху — все ждали, а когда пролился, оказалось, что земля-то уже потрескалась до костей. Жаловалась: «Доктор, в груди камень. То ли от любви, то ли от молитв, что в пустоту уходят...» В карте написали: «Святая с косой». А по-нашему — женщина, что жизнь свою на алтарь положила, да огонь под ним не разожгла.
С ее слов:
С детства — платок набожный, глаза опущены. Вышла за Григория не по любви — по воле отца: «Мелеховы — род крепкий, как дуб. Выдержит». Не выдержал. Любила его тихо, как свечу перед иконой — светит, да не греет. Прощала измены, будто перебирала чётки: «Господи, помилуй... Господи, помилуй...» А он всё дальше — к Аксинье, к войне, к своей погибели.
Особые приметы:
— Взгляд — ясный, да с подвохом. Как зимнее солнце: светит, да не растапливает лёд на душе. То ли ангел, то ли призрак — сама не знает. Говорят, перед смертью глаза её потемнели, будто тучи в них поселились.
— Шрам на шее — тонкий, как паутина. Сама ножницами ткнула — хотела «красиво уйти», да дрогнула рука. Осталось напоминание: и умереть-то как следует не сумела. Зажило, но шею с тех пор платком туже завязывает — будто скрывает ошейник из невысказанных слов.
— Молчание. При упоминании Григория губы сжимаются в ниточку. Словно рот — рана, что кровоточит, если открыть. Молчала, когда он с Аксиньей в ночь уезжал. Молчала, когда дети спрашивали: «Тятька когда вернётся?» Молчала, даже когда ножницы в живот вонзила — только вздох, будто ветер в пустой хате.
Патологические состояния:
Синдром святой мученицы. Стоило Григорию порог переступить — тут же вода в кувшине, хлеб в печи, постель взбита. «Бей, — шептала, — только не бросай». А он бил — не кулаком, а молчанием. Уходил, а она молилась, чтобы Бог забрал её вместо Аксиньи. Не взял. Видно, святым место только в раю, а она — ни туда, ни сюда.
Эпизод с косой. Не выдержала однажды — схватила косу, да не ту, что траву косят, а ту, что смерть носит. Хотела — «красиво, под яблоней». Да коса затупилась о жилу. Упала в крапиву, смотрела в небо, где журавлиным клином «прости» написано. Выжила. С тех пор косу на цепь запирает — чтоб не искушала.
Послеродовая пустота. Родила Полину да Мишатку — не от любви, а от долга. «Пусть хоть дети привяжут», — думала. Не привязали. Грудью кормила, а сама смотрела в окно, где дорога пылит — не Григорий ли? Умерла, рожая третьего — того, что даже имени не успел получить. Перед смертью прошептала: «Возьмите их...» Неясно — детей или грехи.
Диагноз:
— Пролонгированная скорбь с элементами святости.
— Этиология: любовь-призрак, молитвы в пустоту, хроническое прощение.
— Осложнения: шрам вместо голоса, дети как заложники, смерть под крик совы в пустой хате.
Терапия:
— Отвар из чертополоха. Чтоб колючки в горле прорезали слова: «Ненавижу! Уйди!» Не помогло — пила, давилась, но молчала.
— Паломничество. Свечницы в церкви советовали: «Сходи к мощам, исцелись!» Сходила. Приложилась к раке — холодный металл, как сердце Григория.
— Кровь. Последнее лекарство — роды. Умерла, разрезанная, как мешок с печалью. Ребёнок выжил. Говорят, он первый заплакал — будто знал, что остался один на один с этой степью, где ветер выстукивает: «Наталья... Наталья...»
Посмертный эпикриз:
Ушла, как жила — тихо и несправедливо.
— Хоронили в воскресенье. Народу — пол хутора. Григорий стоял сзади, лицо в тени. Кто-то сказал: «Плачет». Не плакал. Просто дождь с неба капал.
— Дети выросли. Полина в город сбежала. Мишатка пьёт, как отец. Третий, неназванный — в земле, под крестом из двух жердей.
— В избе её теперь амбар. Мыши грызут иконы, а на месте, где она умерла, проросла черноплодка — горькая, как её жизнь.
P.S.
На вскрытии нашли:
— В лёгких — пыль от дороги, по которой Григорий уезжал.
— В печени — следы полыни (пила, чтобы любовь убить).
— В кулаке зажат свёрток с волосами: его, Гришкины, спрятала перед смертью.
Заключение: Смерть от нехватки воздуха.
Лекарь махнул рукой: «Таких не лечат. Разве что ангелы придут — да и те отвернутся».
Пантелей Прокофьевич Мелехов. Протокол полкового цирюльника.
Дуб, подрубленный топором века,
Ругался на ветер, бил кулаком в грозу.
Умер, не согнув спины —
Степь взяла своё… Но не душу.
Он ворвался в историю, как врывается буря в ветхую хату — с треском ставней, скрипом половиц и проклятьями, что сыплются, как град. Жалобы: «Доктор, в жилах кипит! То ли от водки, то ли от того, што дети в шею прут...» В карте отметили: «Острая патриархальная ярость». А по-казачьи — старый дуб, что рухнул, да корнями всё ещё цепляется за землю, которую уже перепахали тракторами.
С его слов:
Родился при царе, крестился в Дону, женился на казачке, что рожала ему сыновей меж посевом и жатвой. Верил: дом — крепость, дети — продолжение воли, а власть — от Бога. Но Гришка взбрыкнул, Петро пулю схватил, а революция и вовсе шапку с него сорвала. Теперь ходит, как медведь с занозой: рычит, бьёт лапой оземь, да толку — пыль столбом.
Объективные данные:
— Кулаки — два каменных жернова. Сжаты даже во сне, будто во тьме ищут, кого бы придушить: то ли комиссара, то ли сына-предателя, то ли само время, что утекает, как вода сквозь пальцы.
— Речь — громовая, с раскатами матерщины. Слова, как дробь из обреза: «Да я вас всех… да как же так… да…» — не договаривает. В горле ком — то ли от злости, то ли от бессилия.
— Давление. При виде красного флага на штабе — цифры взлетают, будто пуля рикошетит. Глаза наливаются кровью: «При царе-батюшке такого не было!» А вокруг — смеются, будто старик бредит.
Характерные симптомы:
Синдром уходящей старины. Ночью выходит на крыльцо, тычет пальцем в звёзды: «Вот при царе-то Большая Медведица ровнее стояла!» Считает годы по урожаям: «В девяносто третьем рожь — по пояс, а нынче — плевелы да советы».
Приступы хозяйственности. Ловит невестку за косынку: «Хлеб недопечён!» Кричит на быков: «Чтоб вы сдохли, твари бестолковые!» А потом, в тишине, гладит корову в загоне: «Прости, Машка… люди-то нонче хуже скотины».
Реакция на революцию. Услышав слово «совет», хватается за грудь, будто сердце — граната с выдернутой чекой. Бурчит: «Казак без царя — что конь без узды!» Но узду-то уже порвали, а конь — далеко, в степи, под пулями.
Диагноз:
— Органическое расстройство личности (старорежимная форма).
— Этиология: жизнь, впряжённая в ярмо традиций.
— Осложнения: перелом эпохи, крушение авторитета, хроническое отторжение «нового мира», что лезет в окна, как вор.
Терапия:
— Кровопускание. По-старинке — пиявками к запястьям. Чтоб грязная кровь ушла, а с ней и злость. Но кровь его — густая, как дёготь. Пиявки сдохли, а он живёт — будто смерть боится к нему подступить.
— Иглоукалывание. Казачьей пикой в задницу: «Чтоб очухался!» Не очухался. Лишь хрипит: «Да вы все… да я вас…» — и плюёт на землю, как на могилу всего, во что верил.
— Отвар из полыни и хрена. Пил, морщась: «Горше правды!» А правда-то в том, что дети его теперь чужие, дом — пустой, а Дон — не тот.
Прогноз:
Умрёт на пороге — символично и горько.
— Упадёт лицом в землю, которую пахал, которую защищал, которую не узнал в новом веке.
— Последние слова: «Гришка… коней…» — но Гришка далеко, коней реквизировали, а ветер унесёт слова в степь, где уже колосятся колхозные поля.
— На похоронах соберутся старики, покачают головами: «Царство ему небесное… хоть и царства-то нету».
P.S.
На вскрытии обнаружено:
— В печени — следы самогона, что жег, как огонь сопротивления.
— В лёгких — пыль от сапог, что топтали его порог.
— В сердце — ржавый гвоздь. Тот самый, что когда-то держал икону Николы Угодника, пока её не сорвали «за ненадобностью».
Заключение: Смерть от разрыва эпохи.
Цирюльник вытер бритву: «Таких не лечить. Таких — поминать. Да и поминать-то некому».
Записки полевого лекаря.
Итоговый диагноз эпопеи:
Казачья драма в четырёх ударах сердца:
— Первый удар — любовь, что рвёт жилы.
— Второй — война, что кроит тела, как сапожник кожу.
— Третий — измена, что точит душу ножом.
— Четвёртый — смерть, что приходит без спроса, как сосед в непогоду.
Итог — тихий вой под полой Дона, да щербатый месяц над пепелищем.
Прогнозы:
— Григорий. Вернётся к порогу, но не войдёт. Стоять будет, как пень обгорелый — корни в земле, а верхушка в небесах. Зайдёт солнце — тень его упрётся в хату, где дети чужими глазами щурятся. Скажет: «Чайку бы…» — да чайник проржавел. Уйдёт к реке, сядет на корягу. А Дон унесёт его следы, будто стыдится.
— Аксинья. Уйдёт красиво — да так, что степь задымится. Пуля шальная, как последний поцелуй Гришки, пробьёт грудь. Упадёт в ковыль, рука к небу потянется — будто ловит облако, чтоб укрыться. А он, дурак, понесёт её к воде, не зная, что мёртвых не отмыть. Дон примет, как принимал всех: без слёз, без слов.
— Наталья. Умрёт правильно — в постели, под иконой. Только подушка под головой — каменная, а в горле — ком, что так и не стал криком. Дети у гроба стоять будут, как чужие псы. Григорий приплетётся — шатается, будто пьяный. Посмотрит на могилу, плюнет: «Ну и что?» А ночью выворачивать будет — не слезами, желчью.
— Пантелей Прокофьевич. Отойдёт, ругаясь. Упадёт на порог, кулаком в землю стукнет: «Вставай, земля!» — да земля молчит. Последний вздох выйдет с матерщиной — за комиссаров, за сыновей, за ветер, что унёс его век. Схоронят под крестом, что сам смастерил. А на поминках старики вздохнут: «Царство ему…» — да водку разольют, не договорив.
Заключение:
«Тихий Дон» — Это
— распахнутая рана на теле степи.
— Клиническая картина сословия, где:
• Слишком страстный — чтобы выжить.
• Слишком любящая — чтобы дышать.
• Слишком терпеливая — чтобы кричать.
• Слишком яростный — чтобы сдаться.
Всё это — взболтано войной, взорвано революцией, да выпито Доном до дна. А на дне — ржавые гильзы, обрывки писем да кости, что даже черви не тронули.
Записано со слов полкового фельдшера
(чернила — смесь спирта, крови и донского ила).
Подпись: Врач неизвестен. Или сгинул. Или спился.
P.S. На полях — клякса в виде слезы и подпись:
Господи… И это — при такой шири небес, при таких ветрах, при воле, что кричит в жилах?!
Да вы посмотрите на них —
Все русские. Все до единого.
Слишком много — чтобы сломаться.
Слишком мало — чтобы выстоять.
Река здесь — не просто фон. Она свидетель и соучастник в этой трагедии.
.
Для незарегистрированных пользователей. Больше разборов в телеге.
Комментарии
Тополов, ты гений
но не больше, увы.
автор, так, как вы пишете - вам бы и самим издаваться в бумаге!
Спасибо, конечно. Но сегодня писателей, как собак нерезаных..
Хотя у меня есть с десяток книг, но узко специальных.
я так понимаю, книги по профилю работы/образования? если вам не сложно, хотел бы ознакомиться, можно в личку прислать.