Начало здесь https://aftershock.news/?q=node/602724
Думаю это я, а тут, смотрю, ханский посланец бежит ко мне; от испугу я индо ахнула, ну, быть беде над моей головушкой! Входит посланный и говорит: «Хан хочет взыскать тебя милостями, он выдаст тебя замуж за такого же русского, как ты, не оставит своими высокими милостями, будешь ты с своим мужем жить по своей вере, дадут вам дом с землей и садом, только служите верно службу ему, каждый по своей обязанности, если верно станете служить ему, то впоследствии он даст вам полную свободу и, если захочете, то вернетесь и на родину, а если что помыслите иное, то не видать ни тебе, ни ему завтрашней зори. Дай ответ своему властелину и светлому хану».
От таких речей меня точно варом обдало, как тут быть, что стану делать, кто ума-разума придаст?! Всплакала я, беспомощная, да и говорю: «Как же милостивый хан хочет, чтоб мы по своей вере жили, а я от живого мужа пойду за другого, этого, по нашей вере, нельзя, ведь у меня есть муж, в плену у киргиз, на Тоболе остался?! По нашей вере так делать нельзя, хан, может быть, такого нашего закона и не знает». Ушел посланный, а я чисто обеспамятовала. «Господи! — взмолилась я, — буди милостив мне, грешной, прими ты душеньку мою».
Сижу это я в тоске-кручине, а тут словно выросла передо мной служанка от самой султанши.
Батюшки! еще новая беда грозит. «Ты что убиваешься? — говорит она, — не плачь, тебя султанша требует». Пресвятая Владычица! опять меня под нож поставят. Подкосились мои ножиньки, обомлела я совсем. Вот уж, подлинно, сбылось надо мной: коль придет беда, отворяй ворота!..
Дело мое подневольное, не своя воля, хоть и под нож, а пойдешь. Иду и думаю: ну, близка моя смертонька.
Прихожу, а у самой все поджилки ходенем ходят. Султанша вышла ласковой такой, присесть велела и с такой добротой смотрит на меня.
— Мы, — говорит, все — и хан, и я — очень любим русских: у хана много их на службе, и все при хороших местах и в почете живут. Вот и тебя хан желает пристроить за хорошего человека, которого он сам лично знает, будешь жить в довольстве и почете, он будет свою службу править при хане, а ты свою при мне. Мы, — говорит, — доверяем русским, народ вы честный и твердый, всякому мастерству научены, а нам такие люди нужны. В смуты и заговоры вы не входите, ересей не заводите, и мы позволяем вам жить по своему закону, так и ты будешь жить со своим мужем; теперь скажи мне: согласна или нет?
— Я ведь замужняя женщина, у меня муж живой остался в киргизском плену на Тоболе, а по нашему закону от живого мужа за другого выходить нельзя, если не дана разводная, — сказала я султанше.
— Никому не известно, кроме Бога, жив ли он теперь или нет, там по Тоболу и дальше Орда непокойная: постоянно они воюют между собою, барантуют, грабят друг друга, и потому сказать, где твой муж и жив ли он, никто не может. Затем, ты говоришь про развод, развод есть и в нашем законе, да, кажись, и во всех законах. — Помолчав немного, султанша продолжала. — На это я тебе скажу еще вот что, слушай: плен и неволя вас развели, вот твоя и разводная, понимаешь? Здесь земля не ваша, не ваш и закон: здесь ты будешь замужем, а если заслужишь свободу и уйдешь в свою сторону, там опять живи по своим законам, и если найдешь своего прежнего мужа, живи опять с ним. Что ты мне на это скажешь, справедливо или нет я говорю?
— Как же я пойду замуж, когда у меня дочь от прежнего мужа?
— При всяком разводе грудные дети остаются при матери. Вот если бы твой будущий муж не брал тебя с дочерью, ну, это так, а если он берет, то в чем же тут вина твоя? А жить тебе в нашей стране без мужа не пристойно, тогда мы продадим тебя туркменам, и тогда не видать тебе белого света, отвечай: согласна или нет? Если согласна, то чрез день будет ваша свадьба, а если нет, то завтра утром опять отведут тебя на базар.
Султанша поднялась.
Свет помутился в глазах моих, головушка кружилась…
— Я рабыня ваша, делайте так, как угодно Хану, я повинуюсь.
— Разумно рассудила ты, — сказала султанша. — Туркмен, купивший тебя, и без твоей воли был бы твоим мужем.
Чрез неделю после моего пребывания при ханском дворе, я вышла замуж за Макара Максимыча, за того самого, за которого хотел меня выдать хан.
Макар Максимыч был барский человек, из внутренних губерний России, но как прозывались его господа, теперь не помню. Захвачен он был в Астраханской губернии, обманом или иным путем, хорошенько сказать не умею, но только он был крайне недоволен своими господами, не хвалил тамошнее холопское житье, не любил даже вспоминать про них. Ничего не тянуло его в свою сторону и, надо полагать, он не желал возвращаться туда.
Был ли он вполне доволен своею жизнию в Хиве, этого он никогда не высказывал, но всегда был бодр, заботлив по службе, и был в числе ханских любимцев.
При хане он заведывал пушками, знал хорошо свое дело и вместе с ханом сделал несколько походов, за это-то его хан и любил и осыпал своими милостями; ему дана была земля с садом и домом, за крепостью, и полагалось жалованье.
С замужеством жизнь моя изменилась. Точно в сказке или во сне мне представлялось все то, что я видала наяву.
Такого довольства, такого избытка во всем я еще не видывала никогда. Бывало, только подумаешь: вот, хорошо бы это завести, а тут ровно в сказке, на другой день хан присылает. Дивуешься, спрашиваешь: «Макар Максимыч, как это хан думы мои угадывает?» Он только улыбнется: «Значит, думает об нас, вот и угадывает».
Иногда Макар Максимыч и расскажет, почему это хан угадывает его и мои мысли. Хан любил часто бывать на пушечном дворе и сам до всего доходил, все, бывало, пересмотрит, и если останется доволен, то подойдет к мужу, потреплет его по плечу, да и спросит: «Ну, что, Макар, все ли у тебя есть, не надо ли чего тебе или молодой жене?»
Не успеет Макар Максимыч домой вернуться, как, смотришь, на носилках целые тюки несут разных-то разностей, тут и парчовые и бархатные попоны, и седла, залитые серебром, золотом и самоцветными камнями, и дорогие халаты и куски парчи, бархату и плису, а этих шелковых тканей так просто груды, хоть пол ими устилай.
Я ведь в шелковой одежде и сюда, в Березовский, явилась. Щедр и милостив был хан к Макару своему, а барыня султанша еще того милостивее ко мне.
Почитай, все хозяйство на моих руках было, всеми кладовыми я заведывала, и кухней, и скотным двором.
Бывало, стану у нее проситься дом проведать (с замужества, я безотлучно при султанше находилась), а она, милостивая, и говорит мне: «Ты бы взяла чего-нибудь из кладовых, чтоб у вас недостатка не было, ну да и в запас тоже возьми, нам ведь ни поесть, ни переносить всего, что там лежит, да вот скоро и новая подать поступать будет, бери, я сама тебе позволяю». Не жизнь это была, а просто сказка.
Среди подобного-то роскошества и довольства Господь посетил меня несчастием: в Петровки моя мученица малютка умерла. Вот они, судьбы-то человеческие! в наготе и снегу, в холоде и голоде жива и здорова была, а в сказочном довольстве, на шелку и бархате умерла!..
Немало горевала я по ней, вспоминая все перенесенные бедствия и муки… тяжело материнскому сердцу.
Со смертию ее, я точно осиротела, с мужем видалась не особенно часто, все больше находилась при султанше, а на нашей женской половине жизнь затворническая, сидишь, как в монастыре, за 12 дверями, за 12 замками и никого из посторонних людей не видишь, о мужчинах и говорить уж нечего, никто из них туда не смел показываться. Уж больно утомительна такая жизнь! дни кажутся бесконечными, а ночи еще того тошнее.
На шестом году моего замужества и жизни во дворце, приехал к хану в гости какой-то знатный и богатый англичанин. Долго он жил в Хиве и больно подружился с ханом. Говорили, что он привез большие подарки от англицкой царицы или от ихнего короля, не знаю, кто в то время в их земле царствовал; хан принял подарки, часто чествовал его обедами, угощал и веселил.
Часто и подолгу они вели между собой беседы, и хан не раз спрашивал его, чем он может отдарить его и ихнего короля или царицу.
— Бери, — говорит хан, — все то, что тебе приглянется в моем царстве, а если хочешь, то проси и золотой казны.
— Не надо мне, — говорит гость, — твоей золотой казны, не надо мне и городов твоих, ты отдай мне, хан, что тебе ничего не стоит или что ты ни за что и ни во что не считаешь, то и отдай мне.
Хан и спрашивает:
— Что же это такое, что я ни во что не считаю?
— Нет, — говорит англичанин, — ты мне скажи: отдашь ли это, что я прошу?
Призадумался хан и спрашивает:
— Так-таки ничего не стоит и ничего не значит! Так скажи, начто ж это тебе-то нужно, ничего не стоющее, ничего не значущее?
— А на то, — говорит англичанин, — что наша царица так богата, что никаким богатством в мире ее не удивишь, присытились ей все богатства, глядеть-то она на них не хочет и всякого за дружбу и добрую услугу сама озолотит.
Поразмыслив немного, хан и говорит:
— Уж если так, уж если тебе и твоей царице беспременно надо то, что я ни во что не считаю, и этим ни ты, ни твоя царица не обидитесь, то бери!
— На этом твое ханское слово? — говорит англичанин.
— Слово мое закон, по всему моему царству! — ответствовал хан.
Ну, ударили по рукам. Теперь говорит хан:
— Скажи мне, чем же я должен ответствовать перед тобою и твоей царицей?
— Отпусти пленных и рабов, какие только есть в твоем царстве, — сказал англичанин.
Хан так за головушку и схватился обеими руками, и говорит:
— Этого нельзя, лучше отдам полцарства, а рабов и пленных не могу!
— Я знаю только одно, — говорит англичанин, — что ханское или царское слово закон. Да ты не печалься, хан, за каждого раба и пленного я тебе золотом заплачу; — и велел отвесить шесть пудов червонцев из чистого золота.
Так на том и порешили.
— Как же ты об этом узнала, Акулина Григорьевна, может быть, выкупало это русское правительство, а не англичанин, ведь выкуплены-то тогда были одни русские, а англичанину что за нужда выкупать русских?
— Удостоверить доподлинно не могу, и так болтали у нас, что выкупил русских невольников англичанин, а выкуплены были действительно только одни русские и набралось нас 418 человек. Больше всего в Хиве в неволе кизил-башей, персиян, их тогда не выпустили, да окромя их и другие народы есть, те тоже после нас остались в Хиве.
— Вот поэтому-то, Акулина Григорьевна, мне и сдается, что у вас зря болтали, будто англичанин выкупил русских; вышедшие из неволи должны не англичанина, а русского Императора Николая Павловича благословлять, не так ли?
— Правильно, что в те поры царствовал батюшко Николай Павлыч!.. Царство ему небесное, много он слез осушил…
Старуха набожно перекрестилась и задумалась.
— Что, Акулина Григорьевна, знать, ты сомневаешься в моих словах?
— Нет, родимый, не о том речь, а думаю я о том, какое перед тем да и в ту пору смутное время было в Хиве.
— Отчего же это смута-то вышла?
— Слыхал, чай, о Перовском?
— Как не слыхать, слыхал, и много слыхал!
— Ну, так вот, он такую-то смуту поселил, что и сказать нельзя: тревога на все царство пошла. Такой всполох был, что и передать нельзя, из дворцов выбираться стали, гонцы за гонцами скакали.
Да нет-то нет, уж успокоились, как назад повернул. В эту пору плохо нам, русским, было, отдано было приказание, говорят, как появится Перовский на хивинской земле, перебить всех русских пленных и невольников [в делах Архива упраздненного управления оренб. генерал-губернатора мы нашли докладную записку председателя Оренб. пограничной комиссии Григория Федоровича Генса к графу Сухтелену, Оренб. ген.-губернатору, от 25 ноября 1831 года, где он указывает именно на опасность не достигнуть освобождения пленников чрез экспедицию, так как при приближении русских войск хивинцы перережут пленников своих], тут все тебе враги сделались.
Ложишься, бывало, спать, и не уверена, увидишь ли завтра красно солнышко, а в льстивые речи и не думай верить.
Уж так-то тягостно, уж так тягостно было, что и передать нельзя. Тут я и взмолилась, чтоб Бог не покинул нас, и как ни красно и ни привольно жилось, а, думаю, лучше уйти от соблазна подальше, на свою сторону. Что из того, что на тебе шелк, под тобой бархат, да над тобой-то всевременно нож висит, аль отраву какую дадут, у них и это не редкость.
А время-то все шло да шло, слухи не прекращались, все поговаривали, что русских невольников отошлют в Россию. Узнать достоверно было не у кого, спросить самою султаншу опасно.
Максимыч угрюмый стал, слова не добьешься.
Раз прихожу домой, его нет, пришел поздно, так он никогда не засиживался, спрашиваю: где был? У своих, говорит, был.
— Что же, у него тут родство, что ли, было, Акулина Григорьевна?
— Не родство, а своими-то мы называли вольных русских людей, что сами охотой в Хиву пришли и поселились тут.
— Как, разве и такие были, кто же они, откуда?
— А разного звания люди, все больше старообрядцы да двоеданцы. Как теснить их веру стали в России, да в Сибирь, да по острогам рассаживать, вот они и пошли в разные стороны, кто куда, кто в Туретчину, кто на Кавказ, кто в Хиву угодил.
Были тут и барские, были и вольные, а больше всего из уральцев. Приходили они партиями, дойдут до ханских пределов и велят донести хану, что, мол, поселиться желаем, можно или нет? А пришли мы-де не с худой целью, а потому, что утеснение в вере нашей приняли.
Ханы разрешали им селиться, покупать земли, торговать и даже вино курить, но только для себя, а не на продажу здешним.
— Не слыхивал таких чудес, Акулина Григорьевна, не слыхивал!
— Ну, где слышать, они ведь крадучись от всех властей уходили, да и в Хиве-то ай-ай тихо жили, их и не видать. Все больше над книгами сидели, всякие Божественные книги были с ними, а то бы где нам там знать, когда Рождество, когда пост какой наступает, когда св. Пасха и все такое; от них-то все и узнавали; ну и начетчики были из них, больно дошлы и горазды.
— А ты как же это знаешь, разве говорила с ними?
— Не томко что говорила, они у нас в доме и требы отправляли; там ведь русского попа не достанешь, ну, что случится, и зовут их. Придет начетчик то и читает молитвы, и обряд какой может исполнять, ладаном покурит, аллилуйя пропоет, где надо.
Я еще не говорила, что с Макаром в Хиве дочь прижила, по третьему годку из Хивы сюда ее привела, а другой дочкой сюда беременна вышла.
Ну, так вот, когда дочка родилась, надо же ее окрестить, куда денешься, и позвали начетчика, он и молитвы читал, и аллилуйя пел, а в воду не окунал и не остригал, начетчик ведь не поп, а псаломщик по-нашему, ну, да еще и то, мы православные, а они старообрядцы.
— Ну что же, кум и кума были?
— Не без того, были, все русские же, крестины как следует справляли и вино пили и угощенье всякое было.
— Ну, Акулина Григорьевна, разодолжила же ты меня, в первый раз в жизни слышу про это, и не читал даже нигде про такие оказии, чтоб в Хиве крестины справляли и аллилуйя пели и вино пили, ну, разодолжила…
— Поживешь, то ли, родной, услышишь! Вот от своих-то Макар и узнал, что хан всех русских невольников отпускает, но не неволит тех, кто не пожелает возвращаться, не неволит и двоедан с старообрядцами, те совсем отказались идти на свою сторону.
По всему, говорит, хивинскому царству теперь клич кликнут и на базарах оглашение сделано, чтоб все, у кого есть русские невольники и невольницы, одни или с детьми, представляли бы их к хану.
После такого приказу и стали их пригонять, тут и меня султанша спрашивает, как-де я думаю, выходить или оставаться?
Посоветуюсь, говорю, с мужем, а чего советоваться, он наотрез сказал, что не пойдет. Много тут у нас греха выходило.
Хан сам, и не однажды, спрашивал Макара, как он думает, идти или оставаться, тот все одно твердит, мол, остаюсь. Не раз добрейший хан сам усовещивал его: «Эй! Макар, советую тебе идти, сокрушаться потом будешь, смотри, тоска возьмет, как все уйдут, тогда поздно и опасно будет: киргизы изловят или убьют, а тут при вас стража будет и подводы».
Объявила и я барыне султанше: так, мол, и так, идти собираюсь. Опечалилась она, шибко опечалилась, индо слезы у ней, сердечной, навернулись.
— Чем мы тебе, — говорит, — не угодили, кажись, всей душой рады были, любили, как свою родную, заботились об тебе…
Сплакалась и я, и мне шибко жаль ее было, ведь сжилась с ней, свыклась, подумать только надо, почитай, шесть лет, все вместе и день-деньской и ночь при ней, сердечной, коротала. Да и то еще смущало меня — какая после меня угодит и будет ли от всего оборонять и укрывать, ведь всякий народ бывает.
— Не гневайся, — говорю ей, — не от обид иду, окромя добра, ничего не видывала, и грех мне будет подумать иначе, а иду в свою сторону, чтоб в своей земле косточки сложить.
Говорю я это, а сама горючими слезами заливаюсь, смотрю, и она тоже плачет и жалостливо так смотрит на меня, точно не барыня, не султанша, словно не повелительница, а сестра родная…
Уж так-то жалостливо прощались мы, что и говорить нечего! Как доброту-то не вспомянешь, как забудешь ласки!..
А как стали мы с Макаром Максимычем прощаться, так вот уж слез-то было! Повалилась это и ему в ноги и говорю: «Благослови ты меня, голубчик, и дочь свою… приведет ли еще когда-нибудь Господь Бог на этом свете встретиться, прости ты меня! прости на веки вечные! Коль дойду до земли русской, буду молебен служить о здравии твоем и поминать в молитвах своих».
Уж он на что крепок был, а тут не стерпел, ровно малый ребенок стал, охватил нас с дочерью в охапку, да так и залился слезами, благословил, а провожать не поехал.
За городом всех нас собрали, перекличку по бумагам сделали, пересчитали, набралось нас 418 человек, разбили по партиям, по эшелонам и указали подводы под кладь и шарабору (мелочные вещи, пожитки).
Первый переход был не велик, у большого арыка остановились на ночлег. На заре я встала и начала перекладываться, впопыхах-то ведь ладом не уложишься.
Копошусь это я в мешках, а дочурка еще спит, не вставала, только слышу, Господи, Истинный Христос! что это мне чудится, голос-то, ровно, Макара, гляжу в ту сторону и уши навострила, слышу явственно, он меня гаркает, я к нему и машу, заметил, скачет…
— Ну вот, и я к вам в компанию! И я в поход готов! Всю ночиньку глаз не сомкнул, все суседушко душил меня, да такие-то речи нашептывал, что хоть руки на себя накладывай. Вскочил это я, да к хану бежать, так, мол, и так, а хан на молитву в мечеть собирался. «Не на себя, — говорит хан, — надо руки накладывать, а поди ты на мои конюшни и наложи руки на любимого моего коня, да отправляйся к семье, в партию, теперь ты ее еще на месте захватишь». Я бух ему в ноги, поклонился земно, поцеловал край его халата, да скорей на коня. Ровно ветром доставил он меня сюда, прискакал да гаркаю. Ну, теперь вместе в путь-дорогу!..
Так-то, вместе с Макаром, мы и дошли вплоть до самого Оренбурга. Тут нас расписали по губерниям, кто откуда и куда пожелает, сделали всем опрос, каким случаем кто угодил в Хиву, и все такое прочее.
Я объявила, что я из отряда Березовского, жена казака Ивана Степанова, взята в плен киргизами вместе с ним, я, мол, угодила в Хиву, а он остался в киргизах.
Долго начальство все в бумаги смотрело, да промеж себя речи вело, потом и объявляют: «Иван Степанов пять лет как возвращен из плена и теперь находится в отряде Березовском, а ты-де должна объявить, куда хочешь приписаться, хочешь ли возвратиться в Березовский отряд к своему прежнему мужу Ивану Степанову или останешься при настоящем муже, и как думаешь поступить со своею дочерью».
«Желаю, — говорю я, — возвратиться в отряд Березовский, к своему прежнему мужу, и дочь сохранить при себе. Спросили Макара; «Не препятствую, — говорит, — и дочь препоручаю ей», а сам-то Макар отписался в Астраханскую губернию. Тут мы с ним уж расстались, знать, на веки вечные, и ни одной-то весточки больше не слыхивала об нем; а этому вот уже минуло 47 лет.
На подводах нас доставили по местам, я возвратилась в Березовский отряд, где и нашла Ивана Ивановича в добром здоровье и не женатым. Стали мы с ним снова жить, и прожили лет с 25. Господь дал нам сына Андрея, с которым я и живу теперь, а двух дочерей «хивинок» [одну она по третьему году привела из Хивы с собой, а другой была беременна при возвращении оттуда] окрестили да выдали замуж.
Вот, мой родной! как все это было и почему я в народе все еще слыву за «хивинку».
— Много же тебе, Акулина Григорьевна, привелось испытать в жизни и много горя на твою долю выпало, но рука Всевышнего везде охраняла и спасала тебя, — вырвалось у меня невольно.
— Благодарение Создателю! благословляю Господа, что сподобил многое перенести и испытать; теперь об одном только еще остается молить Милосердого.
— О чем же ты хочешь Его просить?
— О христианской кончине живота моего!.. — и старушка набожно взглянула в передний угол на иконы.
С глубоким участием слушал я грустную эпопею былого прошлого; невольная тоска сжала мое сердце и жгла голову. Передо мной восставали картины прошлого, и думал я, сколько феноменальных старичков и старушек доживает свой век, на нашей заброшенной и забытой окраине, на землях Оренбургского казачьего войска, в захолустной глуши, в этих безвестных поселках, где еще так недавно на каждом шагу, на каждой пяди земли: в кустах, лесах, на покосах и лугах, на пашнях и гумнах, на скалах и камнях, на тихих струях Урала и на льду его, разыгрывались кровавые драмы. А неумолимое время делает свое дело и нещадно косит деятелей героической эпохи, той славной эпохи, в которой жизненные вопросы ставились ребром и решались бесповоротно, — эпохи борьбы и устоя русского племени с необузданным, стихийным стремлением диких орд кочевников.
Не только каждый год, но каждый день и час уносят этих борцов, а с ними самую память о прошедшем. Пройдет еще несколько лет, много десяток лет, и самая память о минувшем изгладится из памяти народной. А между тем, сколько бодрости, сколько жизненной силы, отваги и молодечества, стойкости и твердости в вере отцов, сколько крепости в убеждениях выказало это отживающее поколение.
Все деяния этого поколения, весь его нравственный кодекс, весь склад и быт этого стального, закаленного поколения исчезнут, не вдохновив грядущего потомства, и события, полные интереса и драматизма, теперь еще таящиеся в безвестной глуши, канут в вечность, вместе с деятелями, никем не оцененные, никем не занесенные ни в какие сказанья и летописи.
Вот причина, почему Оренбургское казачье войско до сих пор не имеет ни своей истории [есть хронологический перечень событий, но это далеко не история], ни монографий.
А между тем весь край полон самого жгучего, захватывающего интереса: еще всюду парит и веет дух вековой борьбы за право жизни и достояния.
Эти события и их деятели ждут не простого пера туриста иль мимолетного наблюдателя, нет, их трагизм ждет поэта-драматурга, чтобы воскресить всю жизнь в картинах и своей жгучей, электрической строфой пробудить нас от мертвенного сна для блага и борьбы духовной.
Пусть же молодое поколение не тратит понапрасну избыток кипучих сил своих, пусть не страшится насмешек и хулы за первые нетвердые шаги, а с любовью примется за дело, помня совет бессмертного Пушкина своей Музе:
Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшись, не требуй и венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца! (Пушкин).
Тогда мощное слово станет в защиту седой старины, деянье предков не будет звук пустой, и жизнь и песнь заветной старины сольются с жизнию и песней внуков удалых.
Н. Бухарин.

Комментарии
Спасибо! Было очень интересно!
Российские/советские учебники истории евроцентричны.
О движении русских в Азию , о истории азиатской России пишут очень скудно и поверхностно
Спасибо, очень трогательная повесть...
Пятница
Как, после таких рассказов, можно удивляться тому, что, в итоге, пришли русские и расхреначили нафиг все эти Хивы, Ургенчи, Бухары и орды, иже с ними? Одна беда у нас, русских - жалостливые мы больно, без меры. А с другой стороны - а как иначе?
Покорение Азии началось с того, что в кокандском ханстве , в районе Чимкента, был выступ , откуда совершались разбойные нападения. Как раз на стыке ответственности сибирского и оренбургского войска. Вообще, Коканд жил разбоем
С целью выпрямления линии и уничтожения анклава был произведен захват Чимкента.
Посмотрели реакцию англичан.
Пошли дальше
У Даля (того самого) есть "Рассказ невольника, хивинского уроженца Андрея Никитина"
Звали меня в неволе Абдуллою, но имя мое Андрей, по отцу Никитин; от роду мне 38 лет, родился я в самой Хиве. Отец мой, Никита Сапожников, был русский пленник; а где и как был взят он, этого я не знаю. Он умер лет 80-ти отроду; в Хиве жил с лишком 60 лет; был женат на русской пленнице, Татьяне; а откуда она взята, также не знаю. Оба они были невольниками хивинца Мет-Назара. Отец умер уже лет тому с десять, мать лет шесть. По-русски я, как уроженец хивинский, почти не знаю вовсе [показание это отбиралось посредством толмача]; старался, где случалось, видеться с русскими, припоминать слова, которые слыхивал от отца и матери в молодости своей, — а говорить сам не могу. На 18-м году отроду соскучился я непомерно по родине отцовской и по своей христианской вере, в которой держал меня отец тайно и наложил проклятие на меня, коли я от нее отстану. Я, с дозволения отца моего, который по дряхлости не мог следовать за мною, бежал с двумя русскими татарами в Бухару .Татары эти были беглые из России, и называли себя, как обыкновенно, муллами. Я слыл также всюду татарином; отец мой дал им довольно денег, и они обещались выпроводить меня через Ташкенд в Россию, но обманули и покинули меня в Бухаре; спасибо хоть за то, что не выдали. Таким образом жил я в Бухарии, в разных местах, 19 лет; несколько раз пытался я уйти, да неудача так напугала меня, что, убоясь смерти, притих я и чуть не состарился было на чужой, постылой земле. Отец мой говорил мне, когда отпускал меня, что он из Симбирской губернии, и дал мне обстоятельную записку о родине и сродниках; я носил ее при себе, во все 19 лет моей бытности в Бухарии; от этого она так истерлась, что когда я, при возвращении моем ныне, в Россию, через Хиву же, показал ее одному из русских невольников, то он уже мог разобрать не все слова; а потому, чтобы она не истерлась вовсе, переписал он мне потихоньку все, что мог в ней разобрать — и эту-то записку представил я, по прибытии своем сюда, с караваном, г-ну войсковому старшине Арженухину. Нашедши возможность наняться в работники к одному из хозяев этого каравана, миновал я благополучно и самую Хиву, и Степь, и прибыл, благодаря Бога, на отцовскую родину свою